ТОЛЬКО одной фразой «Резать к чертовой матери! Не дожидаясь перитонитов!», сказанной в комедии «Покровские ворота», актриса Римма Маркова обеспечила себе место в истории нашего кино. А ведь еще было и потрясающее «Бабье царство», рекламный ролик про шпалы и «козу-дуру». И, конечно же, «Ночной дозор». Кстати, о том, что она сыграла ведьму, сама народная артистка узнала… из газет.
«Я-ТО ДУМАЛА, что играю знахарку или колдунью, — говорит Римма Васильевна. — Сценарий мне целиком прочесть не дали. Сказали, что Хабенскому надо уезжать на съемки во Францию и времени нет. Вручили странички с моим текстом и стали снимать. Моя героиня ведь и летает по кухне, помните? Как я только Богу душу не отдала, когда меня привязали к какой-то штуке и стали раскручивать. Снимали меня дня три. А потом я в одной газете прочла, что «Маркова сыграла колдунью», в другой — что от этой роли отказались Зинаида Шарко и Лия Ахеджакова. Странно все как-то получилось».
Странно-то, может, и странно, но популярность после «Ночного дозора» к Марковой, и до этого обожаемой зрителем, пришла невероятная. Я лично стал свидетелем, идя с актрисой по ночной Москве, как подвыпившая молодежь на чисто русском языке выражала Римме Васильевне свои восторги.
«Мы покорим Москву»
— Я ДО СИХ пор удивляюсь своим родителям, которые нас с Ленькой (Леонид Марков, знаменитейший актер Театра им. Моссовета, снявшийся в фильмах «Гараж», «Змеелов» и др., — родной брат актрисы. — Прим. ред.) отправили из Махачкалы в Москву. Как же, поступать в студию при Театре Ленинского комсомола поехали, худрук Иван Берсенев обещал папе взять нас под свое крыло. Мы, когда в Москву с отцом на актерскую биржу приезжали, зашли в Ленком и показались Берсеневу. Он и сказал, чтобы мы через полгода приезжали.
А мы же дети совсем были — мне 19 лет, Леньке — 17. На сцену-то мы первый раз вышли маленькими совсем. Один из спектаклей даже специально на нас ставили. «Дети улиц» он, кажется, назывался. Причем я играла мальчика, а Ленька — мою сестру. Он так пронзительно играл сцену смерти, что зрительницы в обморок падали. Около театра в дни нашего спектакля даже «скорая» дежурила. Конфеты нам дарили, цветы. Тогда, наверное, мы и поняли, как это здорово — быть актерами. И когда пришло время, отправились в Москву.
Отец Лене дал костюм свой единственный, он на брате, как на собаке худой, висел. Мне мама платье какое-то сшила, туфли лакированные разношенные отдала. И чемодан с грушами. Наши наивные родители решили, что в Москве это дефицит жуткий. Мол, продадите и будете на эти деньги шиковать. Приехали мы, а нам и остановиться негде. Но я же всегда была деятельной, черт возьми. Вещи — в камеру хранения, а сами — на Центральный рынок груши продавать. Как же у нас их воровали! Подходили, внаглую брали, а мы с Ленькой стеснялись наглецов одернуть и делали вид, что ничего не замечаем. В общем, продали килограмма два, остальное съели. Я потом эти груши всю жизнь терпеть не могла.
Пришли мы в театр, а там народу — толпа. Все нарядные, парень какой-то красивый с гитарой, девочки на каблучках. И мы с Ленькой рядом с ними. На первые два тура нас не вызывали. На третий наконец позвали. А перед этим кто-то из ребят выкрикнул, что группа уже укомплектована — восемнадцать москвичей и двое каких-то деревенских. Мы с Леней приуныли. Но уж коли приехали, заходим в зал. Никогда не забуду — только я переступила порог, как мне дурно стало, я шага сделать не могла. И Иван Николаевич, поняв это, взял белый листок и принялся им обмахиваться, как будто ему душно стало. Я на этот листок и двинулась, пока в их стол не уперлась. Начала читать «Русских женщин» и через минуту слова забыла. Берсенев начал меня ободрять, мол, ничего страшного. «Вы танцевать умеете?» — спрашивает. Я отрицательно головой качаю. «Ну и ладно. А поете?» Я снова головой качаю. В общем, поняла я, что провалилась. Выхожу и сажусь Леню ждать. Чего он там читал и как это было, он мне так никогда и не рассказал. А нас неожиданно вызывают на последний тур — этюды. Мне надо было показать верблюда, а Лене — орангутанга.
Вижу, стоит мой Леня с опущенными руками, бледный весь. Никто же не знает, каким он был стеснительным! Он и хамом был от стеснения! И вдруг он прыгает на стол, за которым сидели Берсенев, Гиацинтова, Бирман, и начинает их хватать, волосы им перебирать. А потом так же стремительно спрыгнул и выбежал из аудитории. Я так за него рада была! Сама кое-как верблюда показала. Переночевали мы еще одну ночь на вокзале. На следующий день вывесили списки принятых. Мы приехали в театр немытые, грязные. Сами можете догадаться, какие на вокзале туалеты были, мы зубы ледяной водой чистили, их аж ломило от боли.
Народ возле списков стоит, кто-то рыдает, кто-то кричит. Я подхожу, читаю и… вижу наши фамилии. «Леня! Нас приняли!» Брат не поверил, пошел сам убедиться. Причем подошел к спискам так, словно ему и дела до них нет. Словно случайно бросил взгляд и видит — есть! От радости мы пешком обошли все Садовое кольцо — как вышли на улице Чехова, так на нее и вернулись. И всю дорогу, как сейчас помню, твердили: «Мы покорим Москву!»
В студии за нас серьезно взялись. Надо мной и Леней шефство взяла Серафима Бирман. Она так полюбила Леньку! Ее нельзя было назвать красавицей. Но когда Бирман улыбалась, ее лицо становилось просто прекрасным. А муж ее, кстати сказать, был просто писаным красавцем, мы потом и с ним и с Серафимой Германовной много общались. Ну а пока мы были студентами и буквально боготворили Бирман.
«Завтра мы идем в домик Станиславского», — говорила она. А мы знали, что она просто хочет показать нам вазочку, которую когда-то подарила Константину Сергеевичу, и тот хранил ее. Про эту вазочку весь Ленком уже знал.
А ночевали мы по-прежнему на вокзале. Перед новогодними праздниками нас остановил Берсенев: «Я бы пригласил вас на Новый год к себе, но мы идем встречать праздник к Маленкову». Мы с Ленькой так переглянулись — кто такой этот Маленков? А Берсенев продолжает: «А вы где будете встречать? Вы, вообще, где живете?» Только я хотела сказать, как замечательно мы живем, Ленька открыл рот и коротко ответил: «На вокзале». У Ивана Николаевича даже лицо изменилось. «Одну минуту», — сказал он и ушел.
Я тут же набросилась на брата: «Что ты наделал?! Нас же теперь выгонят! Приехали, поступили и теперь из-за тебя вылетим из студии!» Ленька испугался, стоит, чуть не плачет. Возвращается Берсенев и говорит, что мы можем остаться в театре. Как же мы были счастливы! Привезли с вокзала чемодан, постирались наконец теплой водой, умылись…
Моей первой серьезной работой была роль в спектакле «Вторая любовь», ну такое действо про навоз-колхоз. У меня была сцена, в которой моя героиня Фрося читала письмо к возлюбленному. Народ ради этой сцены по нескольку раз ходил в театр. Помню, был какой-то шикарный прием. И я вижу, как люди расступаются, расступаются и наконец появляется Майя Плисецкая. Подошла ко мне, взяла за уши, в одну щеку поцеловала, в другую: «За Фросю» — и ушла. А как-то подошел легендарный Алексей Дикий. Сунул руку в карман, отломил шоколадку, дал мне. А потом ладонь растопырил, поднял ее и говорит: «Пять. С плюсом».
Нас за этот спектакль выдвинули на Сталинскую премию. Но тут «Вторую любовь» поставили во МХАТе, и премию, разумеется, дали им. Хотя спектакль получился намного слабее. Но я благодаря своей Фросе такую известность получила! Лет потом тридцать со сцены то письмо читала.
А из Ленкома меня уволили по сокращению штатов. Вернее, пытались уволить. Когда умер Иван Николаевич Берсенев, на его место назначили другого режиссера. И тот меня в упор не замечал. Но я и подумать не могла, что мне могут указать на дверь. Все же меня так хвалили. Кстати, когда принималось решение о моем сокращении, многие уважаемые люди заступались. Откуда я знаю? А секретарша директора, которая, прости господи, спала с моим братом, выкрала протокол заседания.
Ну вот, когда именно меня сократили, я пошла в ЦК партии. Хозяин кабинета тут же предупредил меня, что у него есть всего 15 минут. «А мне три часа надо», — отвечаю. Тот головой качает, мол, это нереально. «Ах, нереально, — закричала я. — Тогда я сейчас прямо из окна вашего кабинета выброшусь». И так, видно, уверенно сказала, что мужик смирился. Пошел даже мне воды из сифона налить. Я понятия не имела, что это у него в руках зашипело, думала, он стреляет. И как заору, у него от испуга стакан из рук выпал и разбился. Выслушал меня, восстановил в театре. А я на следующий же день заявление об уходе написала. Но сама.
Не обидно ли мне, что все так сложилось? Как же не обидно, еще как обидно! Когда умирал Берсенев… У него знаете, что было? Панцирное сердце — это когда в сосудах оседает известь и сердце не может работать. Он же ушел от Софьи Владимировны Гиацинтовой к Улановой. А та была намного моложе его, вот он, видимо, что-то и принимал. Мы так плакали о нем! Софья Владимировна, когда он уже лежал в больнице, говорила мне: «Молитесь за Ивана Николаевича. Он хочет ставить «Жанну д’Арк» с вами».
Я ведь благодаря Берсеневу и с Галиной Улановой познакомилась. Хотя как познакомилась, скорее так, поздоровалась, поговорила немного. Мы с ребятами из театра поехали к ним на дачу проведать Ивана Николаевича. Причем кто-то осуждал Уланову, мол, разлучница, увела Берсенева от Софьи Владимировны. Для меня же она была богиней. Поэтому я навсегда запомнила свое волнение, когда Иван Николаевич крикнул куда-то в комнату: «Галя, иди к нам!» Через минуту в дверях появилась хрупкая женщина в довольно-таки скромном платье. Уланова! Она села с нами за стол и была очень проста в общении. Говорила, что ее тело не идеально для балета — слишком большой рост. «Поэтому мне приходится постоянно сутулиться», — признавалась Галина Сергеевна…
Гроб с телом Берсенева был выставлен для прощания на сцене Ленкома. Улановой на похоронах не было. Когда шла панихида, у театра остановилась ее машина. Галина Сергеевна вышла около служебного входа, постояла, поклонилась, села в автомобиль и уехала.
Одно время мужем Улановой был Юрий Завадский, худрук Театра им. Моссовета. Так получилось, что и он, и Галина Сергеевна, как, впрочем, многие знаменитые люди того времени, жили в одном доме — в высотке на Котельнической набережной. Завадский часто подвозил на своей служебной машине Фаину Раневскую, которая служила в Театре им. Моссовета и тоже жила на Котельнической. Однажды они приехали поздно вечером. Пока Фаина Георгиевна выходила из салона, Завадский стоял на улице, подняв глаза на светящееся окно в квартире Улановой: «Не спит моя звездочка ясная». Раневская слушала-слушала, а потом не выдержала: «Просрал ты свою звездочку, Юра. Просрал».
Серова, Симонов и другие …
ВООБЩЕ, при Берсеневе это был совсем другой театр. Нам с Леней вся труппа помогала. Мы же с ним какое-то время в самом театре ночевали, а утром рано вставали, садились на диван в фойе и встречали всю труппу. Артисты первое время удивленно спрашивали друг у друга, кто мы такие. «А-а, это Иван Николаевич из деревни привез». Потом Берсенев устроил нас в общежитие Энергетического института, директором которого была жена Маленкова.
Татьяна Окуневская как-то подарила нам кусок земляничного мыла. Оно воняло так, что клопы на соседних улицах дохли. А нам казалось, что ничего лучше этого аромата и не существует. Валентина Васильевна Серова картошку свою отдавала.
Мы с Серовой потом долго в одной гримерке сидели и были дружны. Какая это была женщина! Представьте себе — послевоенная Москва, лето, жара жуткая стоит. Из театра в шикарном сиреневом платье выпархивает Валя с букетом цветов и садится в открытую машину. Загляденье! А какой она доброй была, все время кому-то то квартиру выбивала, то больницу, то пенсию.
Константин Симонов, бывший тогда ее мужем, написал пьесу «Доброе имя». Я играла в этом спектакле. После премьеры Симонов в «Метрополе» устроил банкет. Мы, молодые актеры, сидели где-то на задворках. А Симонову, видно, такие лошадяги, как я, нравились. Неожиданно он указывает на меня: «Я хочу танцевать с этой девушкой». Начинаем мы танцевать, а у него ничего не получается. «Я обожаю танцевать, — сказал он мне, картавя. — Но жутко бездаген».
Закончились танцы, мне все завидуют — как же, сам Симонов заметил. А мне-то этого не надо, я взяла и ушла с приема. Бреду по утренней Москве, вдруг сзади визг тормозов. Оглядываюсь — из машины Мишка Пуговкин, который играл моего мужа, высовывается: «Римма, иди сюда». Только я наклонилась к нему, как меня — р-раз — и буквально втащили в набитую машину и положили поверх сидящих на заднем сиденье. Симонов оборачивается с переднего: «Едем пгодолжать». Серова рядом сидит, ржет.
Приехали мы в их квартиру на улице Горького. В лифт все не поместились, и Симонов пошел пешком. На каждой лестничной клетке он подходил к лифту, открывал дверь, тот останавливался, и Симонов просил: «Валя, скажи, что любишь меня». Серова отвечала: «Ни-ког-да!» Лифт проезжал еще один этаж, Симонов снова подходил к двери: «Ну скажи, что любишь». А Валентина Васильевна стояла на своем: «Ни-за-что!» В общем, ездили мы так вверх-вниз. Наконец приехали.
Вошли в их огромнейшую, в полэтажа, наверное, квартиру. Валя эффектно так туфли с ног сбросила и упала на диван. Она когда выпивала, у нее становились алыми уши. И вот сидит красавица-блондинка, ушки алые, глаза горят. А Симонов смочил салфетку холодной водой, нежно положил ей на лицо. И начал читать стихи…
Из Ленкома Валя ушла сначала в Малый театр, потом в Театр им. Моссовета. Помню, шел там спектакль «Рассказ о Турции» Назыма Хикмета. Дерьмо жуткое, но как же — Хикмет, надо ставить. И Валя там играла. Я пришла посмотреть и в антракте зашла за кулисы. А в этом же спектакле роль матери, у которой расстреляли сына, играла Фаина Георгиевна Раневская. Захожу я за кулисы и первую, кого вижу, — это сидящую во всем черном Раневскую. «Я надеюсь, вы не купили билет? — спросила она у меня. Я ответила, что нет, у меня контрамарка. «Ну и как вам я? — продолжает Фаина Георгиевна. — Вам правда нравится? Ну слава богу. А мне казалось, что эта роль без заднего прохода».
После расставания с Симоновым Валя все серьезнее начинала пить. Был у нас такой спектакль — «Анфиса». Я вхожу в гримерку и чувствую запах спиртного. Вместе с Зиной, однокашницей Серовой, пока Валя была на сцене, начинаем проверять ее вещи. Так и есть — в шубе из обезьяны, которую Вале из-за границы привез Симонов, обнаружили тайный карман, а в нем полупустую бутылку коньяка. Только Зина забрала бутылку, входит Серова. Я выбежала из гримерки, а она меня через минуту зовет: «Римма! Отдай бутылку!»
Женский алкоголизм ведь неизлечим. Да ей никто и не хотел помочь. Сколько раз я ходила на «Мосфильм», в Театр киноактера. Гибнет человек, говорила, спасите. Но куда там… Серова и сама понимала, что это конец. Но ей уже было все равно. Она сильно изменилась, одна кожа да кости остались. Когда она жила в Оружейном переулке, я нередко помогала ей дойти до дома. Вводила пьяную, в разных ботинках, в квартиру. Выскакивала дочь Маша и с такой ненавистью смотрела на меня, думала, я пью с ней. А я ведь вообще не по этому делу. «Маша, иди в свою комнату», — говорила ей Валя.
Валя начала пить, когда вышла замуж за Толю Серова. Летчик-герой любил выпить, и Валя, которая до встречи с ним к спиртному не притрагивалась, стала пить за компанию, чтобы ему меньше досталось. И втянулась. Потом Толя погиб, Серова вышла замуж за Симонова. Популярность, приемы, поклонники. И все… Ну а когда Симонов ушел от нее, то Валя вообще сорвалась. Толя, сын ее, бандитом стал, дачу сжег. Однажды Валентина Васильевна позвонила мне: «Римма, приезжай, спаси меня». Оказалось, Толя разбушевался, двери в квартире начал рубить. Мне и самой страшно стало, думала, а ну как он и мне саданет топором.
А когда Толю посадили, у Серовой стал жить какой-то мальчик. Помню, пьяная Валя открывает мне дверь и говорит: «Познакомься, Римма, это Сюся. Моя последняя любовь». На ней был синий спортивный костюм, нос, который и так был большим, от болезненной худобы стал еще больше. Ничего похожего на прежнюю Серову. Ее и на улице уже не узнавали. Страшный конец…
Продолжение следует...
май 2005 г.